Чебутыкин. Что, девочка моя, радость моя?
Ирина. Скажите мне, отчего я сегодня так счастлива? Точно я на парусах, надо мной широкое голубое небо и носятся большие белые птицы. Отчего это? Отчего?
Чебутыкин (целуя ей обе руки, нежно). Птица моя белая…
Ирина. Когда я сегодня проснулась, встала и умылась, то мне вдруг стало казаться, что для меня все ясно на этом свете и я знаю, как надо жить. Милый Иван Романыч, я знаю все. Человек должен трудиться, работать в поте лица, кто бы он ни был, и в этом одном заключается смысл и цель его жизни, его счастье, его восторги. Как хорошо быть рабочим, который встает чуть свет и бьет на улице камни, или пастухом, или учителем, который учит детей, или машинистом на железной дороге… Боже мой, не то что человеком, лучше быть волом, лучше быть простою лошадью, только бы работать, чем молодой женщиной, которая встает в двенадцать часов дня, потом пьет в постели кофе, потом два часа одевается… о, как это ужасно! В жаркую погоду так иногда хочется пить, как мне захотелось работать. И если я не буду рано вставать и трудиться, то откажите мне в вашей дружбе, Иван Романыч.
Чебутыкин (нежно). Откажу, откажу…
Ольга. Отец приучил нас вставать в семь часов. Теперь Ирина просыпается в семь и, по крайней мере, до девяти лежит и о чем-то думает. А лицо серьезное! (Смеется.)
Ирина. Ты привыкла видеть меня девочкой, и тебе странно, когда у меня серьезное лицо. Мне двадцать лет!
Тузенбах. Тоска по труду, о боже мой, как она мне понятна! Я не работал ни разу в жизни. Родился я в Петербурге, холодном и праздном, в семье, которая никогда не знала труда и никаких забот. Помню, когда я приезжал домой из корпуса, то лакей стаскивал с меня сапоги, я капризничал в это время, а моя мать смотрела на меня с благоговением и удивлялась, когда другие на меня смотрели иначе. Меня оберегали от труда. Только едва ли удалось оберечь, едва ли! Пришло время, надвигается на всех нас громада, готовится здоровая, сильная буря, которая идет, уже близка и скоро сдует с нашего общества лень, равнодушие, предубеждение к труду, гнилую скуку. Я буду работать, а через какие-нибудь двадцать пять — тридцать лет работать будет уже каждый человек. Каждый!
Чебутыкин. Я не буду работать.
Тузенбах. Вы не в счет.
Соленый. Через двадцать пять лет вас уже не будет на свете, слава богу. Года через два-три вы умрете от кондрашки, или я вспылю и всажу вам пулю в лоб, ангел мой. (Вынимает из кармана флакон с духами и опрыскивает себе грудь, руки.)
Чебутыкин (смеется). А я в самом деле никогда ничего не делал. Как вышел из университета, так не ударил пальцем о палец, даже ни одной книжки не прочел, а читал только одни газеты… (Вынимает из кармана другую газету.) Вот… Знаю по газетам, что был, положим, Добролюбов, а что он там писал — не знаю… Бог его знает…
Слышно, как стучат в пол из нижнего этажа.
Вот… Зовут меня вниз, кто-то ко мне пришел. Сейчас приду… погодите… (Торопливо уходит, расчесывая бороду.)
Ирина. Это он что-то выдумал.
Тузенбах. Да. Ушел с торжественной физиономией, очевидно, принесет вам сейчас подарок.
Ирина. Как это неприятно!
Ольга. Да, это ужасно. Он всегда делает глупости.
Маша. У лукоморья дуб зеленый, златая цепь на дубе том… Златая цепь на дубе том… (Встает и напевает тихо.)
Ольга. Ты сегодня невеселая, Маша.
Маша, напевая, надевает шляпу.
Куда ты?
Маша. Домой.
Ирина. Странно…
Тузенбах. Уходить с именин!
Маша. Все равно… Приду вечером. Прощай, моя хорошая… (Целует Ирину.) Желаю тебе еще раз, будь здорова, будь счастлива. В прежнее время, когда был жив отец, к нам на именины приходило всякий раз по тридцать — сорок офицеров, было шумно, а сегодня только полтора человека и тихо, как в пустыне… Я уйду… Сегодня я в мерехлюндии, невесело мне, и ты не слушай меня. (Смеясь сквозь слезы.) После поговорим, а пока прощай, моя милая, пойду куда-нибудь.
Ирина (недовольная). Ну, какая ты…
Ольга (со слезами). Я понимаю тебя, Маша.
Соленый. Если философствует мужчина, то это будет философистика или там софистика; если же философствует женщина или две женщины, то уж это будет — потяни меня за палец.
Маша. Что вы хотите этим сказать, ужасно страшный человек?
Соленый. Ничего. Он ахнуть не успел, как на него медведь насел.
Пауза.
Маша (Ольге, сердито). Не реви!
Входят Анфиса и Ферапонт с тортом.
Анфиса. Сюда, батюшка мой. Входи, ноги у тебя чистые. (Ирине.) Из земской управы, от Протопопова, Михаила Иваныча… Пирог.
Ирина. Спасибо. Поблагодари. (Принимает торт.)
Ферапонт. Чего?
Ирина (громче). Поблагодари!
Ольга. Нянечка, дай ему пирога. Ферапонт, иди, там тебе пирога дадут.
Ферапонт. Чего?
Анфиса. Пойдем, батюшка Ферапонт Спиридоныч. Пойдем… (Уходит с Ферапонтом.)
Маша. Не люблю я Протопопова, этого Михаила Потапыча или Иваныча. Его не следует приглашать.
Ирина. Я не приглашала.
Маша. И прекрасно.
Входит Чебутыкин, за ним солдат с серебряным самоваром; гул изумления и недовольства.
Ольга (закрывает лицо руками). Самовар! Это ужасно! (Уходит в залу к столу.)
Ирина. Голубчик Иван Романыч, что вы делаете!
Тузенбах (смеется). Я говорил вам!
Маша. Иван Романыч, у вас просто стыда нет!